Глава 17
К утреннему кофе Райт вышел последним. Он был страшно зол, и
губы его нервно подергивались.
Подойдя к столу, вместо обычного поклона он бросил на пол
большую пунцовую розу и, наступив на нее, сказал:
– Господа, я не женщина, и бросать мне розы в окно по
меньшей мере глупо. Считаю это себе оскорблением и на будущий раз отвечу
острием моей шпаги.
Все удивленно смотрели на Райта и переглядывались между
собою.
Хорошо вышколенный лакей быстро подобрал бедную растоптанную
розу.
– Откуда он ее взял, в саду нет таких, – сказал
он, показывая розу камердинеру Сабо.
– На горе в замке уже есть, вчера привезли, –
заметил Миллер.
День тянулся скучно и бесконечно.
Вечером в столовую собралось все оставшееся общество, оно
сильно убавилось. Все хмурились.
Хозяин, желая развлечь гостей, да и сам отдохнуть от
пережитых неприятностей, попросил Карла Ивановича дочитать письма.
Карл Иванович заметно поколебался, замялся, хотел что‑то
сказать, но потом махнул рукой и надел очки.
– Итак, я начинаю, – сказал он.
ПИСЬМО СЕМНАДЦАТОЕ
Альф, между моим последним письмом и сегодняшним прошли
только сутки, но в эти сутки я пережил целую жизнь, и она сломала во мне все
светлое и дорогое. Личное счастье погибло. А Рита? Чем же она виновата? Нет, с
камнем на душе я должен если не быть, то казаться счастливым! Это для Риты.
Но слушай по порядку.
Поручив Риту заботам кормилицы и кузин, сделав распоряжение
по хозяйству, я отправился в город искать старого доктора.
Искать, собственно, мне не пришлось, так как в гостинице,
где я остановился, на первый же мой вопрос ответили, что знают, и указали его
адрес.
– Только напрасно вы к нему поедете, – прибавил
коридорный, – доктор давно никого не лечит да и редко кого пускает к себе.
Он чудной. Позвольте, сударь, я лучше проведу вас к другому
доктору – Фришу. Он отличный доктор и стоит в нашей гостинице.
Я поблагодарил и отказался от Фриша…
– А почему вы зовете старика чудным? –
поинтересовался я.
– Да как же, сударь, все его так зовут. Говорят, он не
в своем уме.
Я отправился.
Извозчик свез меня на окраину города, к небольшому
деревянному дому. Во дворе меня встретила пожилая женщина и угрюмо сказала, что
доктор не лечит и никого не принимает.
Проводите меня к нему, сказал я, и «золотой» пропуск был в
ее руке.
Меня тотчас же провели в сени, а затем и в комнаты.
Первая комната ничего из себя не представляла, самая
обыденная, мещанская обстановка. Но зато следующая была совершенно иного
характера.
Это какой‑то кабинет алхимика или ученого: темные шкафы,
полные книг, банки, реторты, несколько чучел и в конце концов человеческий
скелет.
У окна в большом кресле сидел старик. В первую минуту я
думал, что ошибся и попал не по адресу. Так трудно было узнать в высохшем,
худом человеке когда‑то полного и веселого доктора. Он был совершенно лыс и в
огромных очках.
Если я, зная к кому иду, с трудом уловил знакомые черты, то
он, конечно, совершенно меня не узнал.
– Что вам нужно? Я не практикую, – сказал он
резко, вставая с кресла.
Я назвал себя.
Минуту он стоял неподвижно, точно не понимая меня, потом
странно вытянул шею и спросил – голос его дрожал:
– Кто вы? Я повторил.
Альф, нужно было видеть его ужас, он побелел, как бумага,
очки упали на пол, и он этого даже не заметил. Протянув вперед руки, точно
защищаясь, он бормотал:
– Нет, не может быть! – ноги его тряслись, и, не
выдержав, он со стоном сел в кресло.
Я подал ему стакан воды и, взяв за руку, стал говорить.
– Доктор, милый доктор, разве вы забыли своего любимца,
маленького Карло, я старался припомнить из детства разные мелочи, его шутки,
подарки…
Понемногу старик успокоился и начал улыбаться:
– Так это в самом деле ты, Карло, ты живой и здоровый.
Как же ты вырос и какой красавец. Эх, не судил Бог моему другу, твоему отцу, и
полюбоваться тобой.
– Да, доктор с семи лет я был лишен и отца, и матери, а
почему, и до сих пор не знаю.
Старик как‑то отодвинулся от меня и замолчал.
– Зачем и надолго ли ты приехал в наш город?
– Приехал я сегодня, а сколько проживу, зависит от вас,
доктор. Если вы согласитесь на мою просьбу, то завтра же утром мы выедем в
замок.
Старик снова весь затрясся:
– Что, ехать в замок, в твой родовой замок, зачем? Что
тебе в нем? – закричал он сердито.
– Как зачем? Вот уже два месяца, как я живу в
нем, – смеясь, заявил я.
– Ты в замке, рядом, два месяца, – бормотал он.
Зубы, т. е. нижняя челюсть старика, дрожали.
– Ты жив, здоров, совершенно здоров. Поклянись Божьей
Матерью, что ты говоришь правду, – и он повелительно указал на угол.
Весь угол был занят образами, большими и маленькими; перед
ними горела лампада, стоял аналой с открытой книгой. Войдя в комнату, я не
заметил этого угла, и теперь он поразил меня диссонансом: лампада и
человеческий скелет!
– Клянись, говорю тебе, крестись! – настаивал
грозно старик.
Думая, что имею дело с сумасшедшим, и не желая его сердить,
я перекрестился и сказал торжественно.
– Клянусь Божьей Матерью, я жив и вполне здоров.
Старик заплакал, вернее, как‑то захныкал и, вытаскивая из
кармана огромный платок, все повторял:
– Зачем ты приехал, зачем ты приехал? Чего ты хочешь?
Когда он совершенно успокоился, я ему рассказал, что с
детства скучал по родине, но не смел ослушаться приказания отца и жил в чужих
краях. Внезапная смерть отца сняла с меня запрет, и я явился поклониться гробам
отца и матери, и представьте, доктор, я не нашел их в склепе, – закончил
я.
– Не нашел. В склепе не нашел! – радостно шептал
старик. – А новый склеп ты не трогал?
– А разве есть новый склеп?
Где же он?
– Хорошо, очень хорошо, – потирал старикашка свои
руки.
Я ничего не понимал и страшно раскаивался, что связался с
полоумным.
Соображая, как бы поудобнее выбраться из глупого положения,
я молчал.
Молчал и старик.
– Когда ты едешь обратно в чужие края? – наконец
спросил он.
– Обратно? и не собираюсь! – возразил я с
удивлением. – Замок вычищен, отремонтирован заново, и через две недели моя
свадьба.
Глаза старика опять выразили ужас.
– Ты намерен навсегда поселиться в замке и хочешь
жениться, быть может, уже наметил невесту. Безумец, безумец, разве старый Петро
не был у тебя, разве он не сказал тебе, что по завету отца ты не должен был
приезжать в замок, а не то, что жить тут, да еще с молодой женой, –
кричал, весь трясясь, старик.
Все эти глупые охи и крики окончательно мне надоели, и я
резко сказал:
– Отец ни разу не писал мне ничего подобного, да и
теперь поздно об этом говорить; невеста моя уже приехала и находится сейчас в
замке.
– Пресвятая Матерь Божия, помилуй ее и спаси! –
горестно прошептал старик. – Ну, Карло, не думал я, что судьба заставит
выпить меня и эту горькую чашу. А видно, ничего не поделаешь! Мы оберегали тебя
от этого ужаса, но ты сам дерзко срываешь благодетельный покров. Твой отец взял
с меня и Петро странную клятву, что тайна эта умрет с нами…, но теперь я
должен, я обязан открыть ее тебе… Да, прости меня Пресвятая Заступница…,
дорогой друг, ты говорил: «Смотри, ни на духу, ни во сне ты не должен говорить,
из могилы я буду следить за тобой», а сейчас, если ты можешь слышать, пойми и
прости: но ведь Карло надо спасти, избавить, хотя бы ценой моей души – души
клятвопреступника! – печально и торжественно проговорил старик.
Он замолчал и скорбно поник головою.
Хотя все его слова представляли какой‑то бред, но я не
считал его больше сумасшедшим, что‑то говорило мне о их правде и о ужасе, что
ждет меня.
Я молчал, боясь нарушить думы доктора, и в то же время
старался догадаться, что за тайну должен он мне открыть. Первая моя мысль была
насчет моего большого состояния: честно ли оно нажито? нет ли крови на нем?
– и я давал себе слово исправить, что можно.
Нет, невероятно.
Смерть матери, неповинен ли в ней отец?
Тоже нет. Он обожал ее и пятнадцать лет хранил верность ей и
чтил ее память.
Что же, наконец?
Доктор все молчал…, потом спросил меня:
– Карло, что помнишь ты из своего детства? Я стал
рассказывать, вспоминая то то, то другое.
– Ну, а что ты думаешь о смерти своей матери?
Холод пробежал по мне – неужели?
Я рассказал то, что ты уже знаешь, т. е. что мать
видела во сне змею, которая ее укусила, закричала ночью и от страха заболела.
Потом ей было лучше, но после обморока в зале болезнь ее усилилась.
Затем, этого ты еще не знаешь, она начала сильно слабеть
день ото дня, и все жаловалась, что по ночам чувствует тяжесть на груди: не
может ни сбросить ее и ни крикнуть.
Отец начал вновь дежурить у ее постели, и ей опять стало
легче. Устав за несколько ночей, отец решил выспаться и передал дежурство Пепе.
В ту же ночь матери сделалось много хуже.
Утром, когда стали спрашивать Пепу, в котором часу начался
припадок, она ответила, что не знает, так как ее в комнате не было.
– Господин граф пришел, и я не смела остаться, –
сказала она.
– Я пришел, что ты выдумываешь, Пепа, – засмеялся
отец.
– Да как же, барин, вы открыли дверь на террасу, оттуда
так и подуло холодом, и хоть вы и укутались в плащ, но я сразу вас
узнала, – настаивала служанка.
– Ну, дальше, – сказал, бледнея, отец.
– Вы встали на колени возле кровати графини, ну я и
ушла, – кончила Пепа.
– Хорошо, можете идти, – сказал отец и,
поворачивая к доктору свое бледное лицо, прошептал:
– Я не был там! – Я замолчал на минуту.
– Так, – качнул старик головою, – так.
– Чем кончилось это дело, кто входил в комнату матери,
я не знаю и до сих пор, – закончил я.
– Дальше, дальше, – бормотал старик.
– Дальше, через три дня Люси, мою маленькую сестренку
Люси, – продолжал я свой рассказ, – нашли мертвою в кроватке. С
вечера она была здорова, щебетала, как птичка, и просила разбудить ее рано…,
рано – смотреть солнышко.
Утром, удивленная долгим сном ребенка, Катерина подошла к
кроватке, но Люси была не только мертва, но и застыла уже.
– Так! – снова подтвердил доктор. Люси похоронили,
и в тот же день мать подозвала меня к своей кушетке и, благословляя, сказала:
– Завтра рано утром ты едешь с Петро в Нюрнберг
учиться. Прощай, – и она крепко, со слезами на глазах меня расцеловала. Ни
мои просьбы, ни слезы, ни отчаяние – ничего не помогло…, меня увезли.
Даже через столько лет старое горе охватило меня, голос
дрогнул, и я замолчал.
– Так, – опять качнул головою старик, – так.
А не помнишь ли ты еще чьей‑нибудь смерти, кроме Люси? – спросил он.
– Еще бы, тогда умирало так много народу: все больше
дети и молодежь, – ответил я, – а похоронный звон из деревни хорошо
было слышно у нас в саду, и я отлично его помню. Да и у нас на горе было
несколько случаев смерти, – закончил я.
Опять длинное молчание. Точно старик собирал все свои силы.
Он тяжело дышал, вытащил свой платок и отер лысину.
– Ну, теперь слушай, Карло.
– После твоего отъезда смертность не прекращалась. Она
то вспыхивала, то затихала. Я с ума сходил, доискиваясь причины. Перечитал свои
медицинские книги, осматривал покойников, расспрашивал окружающих…
Ни одна из болезней не подходила к данному случаю.
Одно только сходство мне удалось уловить: это в тех трупах,
которые мне разрешили вскрыть, – был недостаток крови. Да что на шее, реже
на груди – у сердца, я находил маленькие красные ранки, даже вернее, пятнышки.
Вот и все.
Странная эпидемия в народе меня очень занимала, но я не мог
вполне ей отдаться, так как болезнь твоей матери выбила меня из колеи.
Она чахла и вяла у меня на руках. Вся моя латинская кухня
была бессильна вернуть ей румянец на щеки и губы.
Она явно умирала, но глаза ее блестели и жили усиленно,
точно все жизненные силы ушли в них.
Эпизод с господином в плаще пока остался неразъясненным.
Только с тех пор ни одной ночи она не проводила одна: отец
или я; мы чередовались у ее постели.
Лекарства ей я тоже давал сам…, но все было тщетно… Она
слабела и слабела.
Однажды днем меня позвали к новому покойнику; твой отец был
занят с управляющим. Графиня, которая лежала в саду, осталась на попечении
Катерины.
Через два часа я вернулся и заметил страшную перемену к
худшему.
– Что случилось? – шепнул я Катерине.
– Ровно ничего, доктор, – отвечала
Катерина, – графиня лежит спокойно, так спокойно, что к ней на грудь села
какая‑то черная, невиданная птица. Ну, я хотела ее согнать, но графиня махнула
рукой «не трогать». Вот и все.
Что за птица? Не выдумывает ли чего Катерина.
Расспрашивать больную я не решался, боялся взволновать.
Прошло три дня.
Мы, т. е. твой отец и я, сидели на площадке; графиня по
обыкновению лежала на кушетке, лицом к деревне.
* * *
Солнце закатилось. Но она просила дать ей еще немного
полежать на воздухе.
Вечер был чудный. Мы курили и тихо разговаривали.
От замка через площадку тихо‑тихо пролетела огромная летучая
мышь.
Совершенно черная: таких раньше не видывал.
Вдруг больная приподнялась и с криком: «Ко мне, ко мне»
протянула руки.
Через минуту она упала на подушки.
Мы бросились к ней, она была мертва.
Как ни готовы мы были к такому исходу, но когда наступил
конец, мы стояли как громом пораженные. Первым опомнился твой отец.
– Надо позвать людей, – сказал он глухо и пошел
прочь. Он шел, покачиваясь, точно под непосильной тяжестью.
Я опустился на колени в ногах покойницы. Сколько прошло
времени, не знаю, не отдаю себе отчета. Но вот послышались голоса, замелькали
огни и в ту же минуту с груди графини поднялась черная летучая мышь, та самая,
что мы видели несколько минут назад.
Описав круг над площадкой, она пропала в темноте.
О вскрытии трупа графини я не думал. Твой отец никогда бы
этого не допустил.
Меня, как врача, поражало то, что члены трупа, холодные, как
лед, оставались достаточно гибкими.
Покойницу поставили в капеллу.
Читать над нею явился монах соседнего монастыря.
Мне он сразу не понравился: толстый, с заплывшими глазками и
красным носом. Хриплый голос и пунцовый нос с первого же раза выдавали его, как
поклонника Бахуса.
После первой же ночи он потребовал прибавления платы и вино,
так как «покойница – неспокойная». Его удовлетворили.
На другую ночь мне не спалось: какая‑то необыкновенная
тяжесть давила мне сердце. Я решил встать и пройти к гробу.
Попасть в капеллу можно было через хоры: так я и сделал.
Подойдя к перилам, взглянул вниз. Там царил полумрак. Свечи в высоких
подсвечниках, окружающие гроб, едва мерцали и давали мало света. А свеча у
аналоя, где читал монах, оплыла и трещала.
* * *
Хорошо всмотревшись, я увидел, что сам монах лежит на полу,
раскинув руки и ноги, и на груди его была накинута точно белая простыня.
Нечаянно взглянув на гроб, я остолбенел…
Гроб был пуст!… Дорогой покров, свесившись, лежал на
ступенях катафалка.
Я старался очнуться, думая, что сплю; протер глаза, нет, как
не неверен свет свечей, как не перебегают тени…, но все же гроб пуст и пуст…
Не помня себя от радости, я бросился к маленькой темной
лесенке, что вела с хор в капеллу.
Недаром я заметил подвижность членов; это только сон,
летаргический сон…, мелькало у меня в уме. Слава Богу, слава Богу.
Кое‑как, в полной темноте, я скорее скатился, чем спустился
с лестницы.
Врываюсь в капеллу, бросаюсь к гробу…
Боже…, что же это!… Покойница лежит на месте, руки скрещены,
и глаза плотно закрыты. Даже розаны, которые я вечером положил на подушку, тут
же, только скатились набок.
Снова протираю глаза, снова стараюсь очнуться от сна…
Обхожу гроб. На полу лежит монах; руки и ноги раскинуты,
голова запрокинулась.
Мелькает мысль: где же простыня? и… исчезает.
Не доверяю своим глазам…, в висках стучит…
Нет, это стучат во входные двери со двора. Машинально
подхожу, снимаю крючок. Свежий ночной воздух сразу освежает мне голову.
– Что случилось? – спрашиваю я. Входит ночной
сторож в сопровождении двух рабочих.
– Ах, это вы, доктор! – говорит сторож и
облегченно вздыхает. – А я‑то напугался. Иду это по двору, а за окнами
капеллы точно кто движется; ну, думаю, не воры ли?
Боже избави, долго ли до греха.
На графине бриллиантов этих самых много‑много; люди говорят,
на сто тысяч крон!
Подхожу. Шелестит, ходит да как заохает, застонет…
Ну, я бежал, позвал «парней, одному‑то жутко, –
закончил сторож.
– Вы пришли кстати, с монахом дурно, надо его вынести
на воздух, – приказываю я.
– Ишь, как накурил ладаном, прямо голова идет
кругом, – сказал один из парней, поднимая чтеца. – Ну и тяжел же
старик! – прибавил он.
В это время из рукава монаха выпала пустая винная бутылка и
покатилась по полу. Парни засмеялись.
– Отче‑то упился, да и начадил без меры. Недаром же он
и стонал, ребятушки, страсть страшно! – ораторствовал сторож.
Вынеся монаха во двор и положив на скамью, мы стали
приводить его в чувство.
Это удалось не сразу. Угар и опьянение тяжело подействовали
на полного человека.
Наконец он открыл глаза: они дико бегали по сторонам.
Я приказал дать ему стакан крепкого вина. Он жадно выпил,
крякнул и прошептал:
– Неспокойная, неспокойная.
Начало рассветать: послышался звон церковного колокола к
ранней службе.
Я пошел к себе, желая все обдумать, но едва сунулся на
кровать, как моментально заснул.
День прошел обычно.
Монах совершенно оправился и просил только двойную порцию
вина «за беспокойство».
Я видел, как экономка Пепа подавала ему жбан с вином, и шутя
сказал ей:
– Смотрите, Пепа, возьмете грех на душу, обопьется ваш
монах.
– Что вы, доктор, да разве они постольку выпивают в
монастыре! А небось только жира нагуливают, – ответила Пепа.
Ночью я часто просыпался, но решил не вставать.
Рано поутру слышу нетерпеливый стук в мою дверь.
«Несчастье!» – сразу пришло в голову.
В один момент я готов. Отворяю.
Передо мной Пепа; на ней, что говорится, лица нет.
– Доктор, доктор, монах…, монах умер… – Заикаясь,
произносит наконец она и тяжело опускается на стул.
Спешу.
На той же лавке, что и вчера, лежит монах.
Он мертв. Глаза его широко открыты, и все лицо выражает
смертельный ужас.
Кругом вся дворня.
* * *
– Кто и где его нашел? – спрашиваю я. Выдвигается
комнатный лакей.
– Господин граф приказали вставить новые свечи ко гробу
графини, я и вошел в капеллу, а он и лежит у самых дверей.
– Верно выйти хотел, смерть почуял, – раздаются
голоса.
– Да не иначе, как почуял, через всю капеллу притащился
к дверям.
– В руке у него было два цветка, мертвые розы. Вчера
ребята из деревни целую корзину их принесли, весь катафалк засыпали.
– Верно, беднягу покачивало; он и оперся и зацепил их.
– Хорошо еще, что покойницу графинюшку не
столкнул, – рассказывают мне один перед другим слуги.
Я слушал, и в голове у меня гудело и в первый раз в душе
проснулся какой‑то неопределенный ужас.
Смерть была налицо, и делать мне, собственно говоря, было
нечего.
Но все‑таки я велел перенести труп в комнату и раздеть.
Первое, что я осмотрел, была шея, и на ней я без труда нашел
маленькие кровяные пятнышки – ранки.
Тут у меня впервые зародилась мысль, что ранки эти имеют
связь со смертью. До сих пор не придавал им значения, я их почти не осматривал.
Теперь дело другое. Ранки были небольшие, но глубокие, до
самой жилы.
Кто же и чем наносил их?
Пока я решил молчать.
Монаха похоронили. Графиню спустили в склеп. Для большей
торжественности ее спустили не по маленькой внутренней лестнице, а пронесли
через двор и сад.
И в день похорон члены ее оставались мягкими и мне казалось,
что щеки и губы у ней порозовели.
Не было ли это влияние разноцветных окон капеллы или яркого
солнца?
На выносе тела было много народа.
После погребения, как полагается, большое угощение как в
замке, так и в людских.
* * *
Когда прислуга подняла «за упокой графини», начали шуметь и
выражать неудовольствие на старого американца. Он ни разу не пришел поклониться
покойнице. И утром, на выносе тела, его так же никто не видел. Напротив, многие
заметили, что дверь и окно сторожки были плотно заперты.
Под влиянием вина посыпались упреки, а затем и угрозы по
адресу американца.
Смельчаки тут же решили избить его. Толпа под
предводительством крикунов направилась в сад к сторожке.
Американец, по обыкновению, сидел на крылечке.
С ругательствами, потрясая кулаками, толпа окружила его.
Он вскочил, глаза злобно загорелись, и, прежде чем
наступающие опомнились, он заскочил в сторожку и захлопнул дверь.
– А так‑то ты, американская морда, – кричал
молодой конюх Герман. Он вскочил на крылечко и могучим ударом ноги вышиб дверь.
Ворвались в сторожку, но она была пуста. Даже искать было
негде, так как в единственной комнате только и было, что кровать, стол и два
стула.
– Наваждение, – сказал Герман, пугливо
оглядываясь.
Всем стало жутко. Все так и шарахнулись от сторожки.
Выбитую дверь поставили на место и молча один за другим
выбрались из сада.
В людской шум возобновился.
Обсуждали вопрос, куда мог деться старик. Предположениям и
догадкам не было конца.
Многие заметили, что комната в сторожке имела нежилой вид.
Стол и стулья покрыты толстым слоем пыли, кровать не оправлена. Где же жил
американец, и как, и куда он исчез?
И опять слово «наваждение» раздалось в толпе. Чем больше
говорили, промачивая в то же время горло вином и пивом, тем запутаннее
становился вопрос.
И скоро слово «оборотень» пошло гулять из уст в уста.
Прошла неделя.
Отец твой почти безвыходно находился в склепе, часто даже в
часы обеда не выходил оттуда.
* * *
Смертность как в замке, так и в окрестностях прекратилась.
Дверь сторожки стояла по‑прежнему прислоненной, –
видимо, жилец ее назад не явился.
Из города поступило какое‑то заявление, и отец твой должен
был, хочешь не хочешь, уехать туда дня на три, на четыре.
На другой день его отъезда снова разразилась беда.
После опросов дело выяснилось в таком виде: после людского
завтрака кучер прилег на солнышко отдохнуть и приказал конюху Герману напоить и
почистить лошадей.
К обеду конюх не пришел в людскую, на это не обратили
внимания. К концу обеда одна из служанок сказала, что, проходя мимо конюшен,
слышала топот и ржание лошадей.
– Чего он там балует, черт, – проворчал кучер и
пошел в конюшню.
Вскоре оттуда раздался его крик: «Помогите, помогите». Слуги
бросились.
Во втором стойле, с краю, стоял кучер с бичом в руках, а в
ногах его, ничком, лежал Герман.
Кучер рассказал, что, придя в конюшню, он увидел, что Герман
развалился на куче соломы и спит.
– Ну я его и вдарил, а он упал мне в ноги да, кажись,
мертвый!
Германа вынесли.
С приходом людей лошади успокоились: только та, в стойле
которой нашли покойника, дрожала всеми членами, точно от сильного испуга.
Позвали меня. Я тотчас отворотил ворот рубашки и осмотрел
шею. Красные свежие ранки были налицо!
Что Герман был мертв, я был уверен; но ради прислуги
проделал все способы отваживания. Затем приказал раздеть и внимательно осмотрел
труп.
Ничего. Здоровые формы Геркулеса! Так как никто не заявлял
претензии – я сделал вскрытие трупа.
Прежние мои наблюдения подтвердились: крови у здоровенного
Геркулеса было очень мало.
Не успел я покончить возню с мертвецом, как из деревни
пришла весть, что и там опять неблагополучно.
* * *
Умерла девочка, пасшая стадо гусей. Мать принесла ей обедать
и нашла ее лежащей под кустом уже без признаков жизни.
Тут в определении смерти не сомневались, так как мать ясно
видела на груди ребенка зеленую змею. При криках матери гадина быстро исчезла в
кустах.
Все‑таки я пошел взглянуть на покойницу под благовидным
предлогом – помочь семье деньгами.
Покойница, уже убранная, лежала на столе. Выслав мать, я
быстро откинул шейную косынку и приподнял голову.
Зловещие ранки были на шее!
Ужас холодной дрожью прошел по моей спине… Не схожу ли я с
ума?! Или это и впрямь «наваждение»!
Всю ночь я проходил из угла в угол. Сон и аппетит меня
оставили. При звуке шагов или голосов я ждал известия о новой беде…
И она не замедлила.
Умер мальчишка‑поваренок. Его послали в сад за яблоками, да
назад не дождались…
Опять я проделал с трупом все, что полагалось, проделал, как
манекен, видя только одни ранки на шее.
Наконец вернулся твой отец. Ему рассказали о случившемся;
он, к моему удивлению, отнесся ко всему совершенно холодно и безразлично.
Тогда я осторожно ему рассказал мои наблюдения о роковых
ранках на шее покойников. Он только ответил:
– А, так же, как у покойницы жены, и ушел на свое
дежурство в склеп.
Я опять остался один перед ужасной загадкой.
Вероятно, я недолго бы выдержал, но, на мое счастье,
вернулся Петро: хотя ранее и предполагалось, что он останется с тобою в
Нюрнберге.
За недолгое время отсутствия он сильно постарел с виду, а
еще больше переменился нравственно: из веселого и добродушного он стал угрюм и
нелюдим.
В людской ему сообщили все наши злоключения и радостно
прибавили, что американец исчез и что он был совсем и не американец, а
оборотень.
Один говорил, что видел собственными глазами, как старик
исчез перед дверью склепа, а двери и не открывались.
* * *
Другой тоже собственными глазами видел, как американец, как
летучая мышь, полз по отвесной скале, а третий уверял, что на его глазах на
месте американца сидела черная кошка.
Были такие, что видели дракона. Только тут возник спор.
По мнению одних, у дракона хвост, по мнению других – большие
уши; кто говорил, что это змея, кто, что это птица. И после многих споров и
криков решили:
– Дракон, так дракон и есть!…
Петро обозвал всех дураками, ушел в свою комнату.
|